Не сам Груша в сторону отпрянул – человек так не сумеет, если только ему боги не пособят. И не смог бы старый дружинник так мастерски удар нанести по незащищенному боку Остроуха, если бы Перун своей дланью невидимой ему не подсобил, спасая старого дружинника от неминуемой гибели.
А потом все. Груша остался лежать, окончательно сил лишившись, а Остроух к нему пошел. Не торопясь двигался, медленно. А куда ему спешить если только прикончить старика лежащего осталось. Вот только чем ближе он к Груше приближался, тем шаг его все более робким становился, неуверенным, дрожащим. И сам он весь трясся от натуги, и меч в руках его, от земли еле-еле приподнятый, извивался, как гадюка издыхающая. И рада была бы змея хоть кого-то еще ужалить в свой последний час, да не дано ей это. Мучается она в злобе лютой, а изменить ничего не может.
Так и Остроух наконец сообразил, что с ним случилось. Глянул на свой правый бок, а из него не струйкой – ручьем на землю руда бежит, пузырится. И поняла гадюка, что помирать ей пришла пора, повалилась на землю да издохла.
Так они и лежали рядышком – человек и змея. Один два укуса гадючьих в себя принял, вторая слишком рано восторжествовала, и успел человек разрубить гадину. Разрубил, но и сам улегся. Вот только разрубленное уже не склеишь. Мертвая вода бывает лишь в сказке, а в жизни если и была бы, то никому и в голову не пришло змеюку подлую ею кропить.
Зато на всякий яд противоядие имеется. У каждого оно есть, но не каждый сумеет его использовать. А вот Груша сумел. К нему Спех один шаг всего шагнул, а воин старый застонал уже, будто почувствовал.
Впрочем, стонать – это беспомощных душой удел. Груша как раз не из таковских. Скорее прорычал он, только тихо, потому что глупо последние силы на рык тратить. Второй шаг Спех шагнул – и дядька, наставник его, пошевелился. Третий раз ногой ступил – тот вставать начал.
Кинулся Спех, чтобы помочь. Приобнял, встать подсобил, но едва Груша выпрямился, как тут же парня оттолкнул от себя.
– Девок спасай с бабой, – повелел грозно и, видя, что тот стоит, глазами обиженно хлопая, а с места не двигается, уже тише и мягче добавил: – Коли назвал их сестрами, так теперь должен непременно сберечь да от беды оградить.
Сам же у хлипкого плетня встал, раненой рукой чуть придерживая его, чтобы тот совсем не покосился, да еще и подумать успел по-хозяйски, мол, поправить бы не мешало.
Тут, откуда ни возьмись, и княжич явился, Гавриил Мстиславович, а за ним все его дружинники, числом чуть больше двух десятков.
– Кто его?.. – бросил коротко, увидев на земле труп любимца в луже крови.
Кто-то из молодых угодливо пальцем в Грушу ткнул.
– По-подлому, поди. Из-за угла, – констатировал князь, оценив рану.
– По-честному они бились, – возразил кто-то из старых воев.
– Груша по-честному Остроуха одолел? – усмехнулся князь, и молодые наперебой угодливо засмеялись.
– Я сам видел, – выступил вперед кто-то.
А у Груши туман какой-то в глазах непонятный. Зажмурил глаза – открыл снова. Пропал туман, не совсем, правда, а так, отдалился на время. Потом он опять подкрадется, но это уже неважно. Главное, что сейчас ему все видно. Все и всех. Оказывается, это Басыня за него вступился. Он еще раньше, чем Груша, в дружину пришел, ныне же и вовсе ветераном среди ветеранов был.
– Не верю, – сказал Гавриил Мстиславич.
Плохо сказал. Нельзя так говорить. Коль ты не веришь человеку, то зачем его в дружине держать? А коли держишь, почто тогда не веришь?
Словом иной раз больнее, чем рукой, ударить можно. На руку рука есть, а на слово как ответишь? Словом таким же? А если тебя оскорбили безвинно? Неужто унижаться до ответной брани? Тогда ты уже баба базарная, а не воин. Меч же достать нельзя. Ты на службе, да не на простой – на воинской. Он не начальник, а куда выше – командир. И ты не работаешь у него, не трудишься – служишь.
А как быть, если – ты не слуга? Тогда уходи лучше с этой службы. Совсем уходи. Басыня так и сделал, даже ждать ничего не стал.
– Ухожу я от тебя, князь, – сказал жестко.
Дружинники зашептались было, но Гавриил Мстиславич лишь глянул на них зло, и все разом примолкли.
– Уходи, – молвил князь. – Путь тебе чист.
Вольно тому, кто уходит, выбирать себе дорогу. Четыре их – и любая твоя. Нужно только правильный выбор сделать. Свой, а не чужой. Басыня выбрал. Он к плетню подошел, где Груша стоял. Тронул его легонько, а сказал грубовато:
– Подвинься, молокосос.
Слова людьми по-разному воспринимаются. Тут кое-что от воспитания зависит, еще больше – от характера, совсем много – от ума, от понимания. А еще капельку – от возраста. Это юнцу двадцатилетнему слово такое обидно услышать. Тридцатилетнему мужику просто смешно станет. Семидесятилетний старик, услышав такое от восьмидесятилетнего, пожалуй, и порадоваться может. Стало быть, ничего он еще, бодрый, коли его так называют.
В дружине же объятия с поцелуями да льстивые слова никогда в ходу не были. Больше все грубость мужская. Но и она опять-таки разная. Бывает обидная, колкая, чтобы унизить, растоптать. А бывает с теплотой души, больше на ласку похожая. Что еще мог сказать Басыня человеку, который всего на два года младше его самого был, а в дружину на четыре года позже попал, чтобы приободрить его? Как лучше он смог бы это сделать? Впрочем, хватило и того, что он просто рядом с ним встал.
– Ты сам свой путь выбрал, – вздохнул с сожалением князь и повелел: – Обоих взять.
И шага никто не сделал. Боязно. Одно дело – сотней на пятерых кидаться, дома поджигать беспрепятственно, мужиков безоружных рубить, похваляясь силой удара молодецкого, баб за косы в полон уводить, скот из хлева выгонять…